– Значит, у кого-нибудь другого зашили. Все оперированные здесь?
– Неужели всех и распарывать?
– Много ли их там – шесть человек! Порите.
– Всех перепороли?
– Всех.
– Странно. А вот тот молодой человек, что в двери выглядывает. Этого, кажется, пропустили. Эй, вы – как вас? – ложитесь!
– Да я…
– Нечего там, не «да я»… Ложитесь. Маску ему. Считайте.
– Да я…
– Нажимайте маску крепче. Так. Где нож? Спасибо.
– Ну? Есть?
– Нет. Ума не приложу, куда портсигар закатился. Ну очнулись, молодой человек?
– Да я…
– Что «вы», что «вы»?! Говорите скорей, некогда…
– Да я не за операцией пришел, а от вашей супруги… Со счетом из башмачного магазина.
– Что же вы лезете сюда? Только время отнимаете! Где же счет? Ложитесь, мы его сейчас извлечем.
– Что вы! Он у меня в кармане…
– Разрезывайте карман! Накладывайте на брюки маску…
– Господин профессор, опомнитесь!.. У меня счет и так вынимается из кармана. Вот извольте.
– Ага! Извлекли? Зашивайте ему карман.
– Да я…
– Следующий! – бодро кричит профессор. – Очистите стол. Это что тут такое валяется?
– Где?
– Да вот тут на столе.
– Гм! Чей-то сальник. Откуда он?
– Не знаю.
– Сергей Викторович, не ваш?
– Да почему ж мой?! – огрызается ассистент. – Не меня же вы оперировали. Наверное, того больного, у которого камни извлекали.
– Ах ты ж господи, – вот наказание! Верните его, скажите, пусть захватит.
– Молодой человек! Сальничек обронили…
– Это разве мой?
– Больше ничей, как ваш.
– Так что же я с ним буду делать? Не в руках же его носить… Вы вставьте его обратно!
– Эх, вот возня с этим народом! Ну ложитесь. Вы уже поролись?
– Нет, я только зашивался.
– Я у вас не забыл своего портсигара?
– Ей-богу, в глаза не видал… Зачем мне…
– Ну, что-то у вас глаза подозрительно бегают. Ложитесь! Маску! Считайте! Нажимайте! Растягивайте!
– Есть?
– Что-то такое нащупывается… Какое-то инородное тело. Дайте нож!
– Ну?
– Постойте… Что это? Нет, это не портсигар.
– Бумажка какая-то… Странно… Э, черт! Видите?
– Ломбардная квитанция!
– Ну конечно: «Подержанный серебряный портсигар с золотыми инициалами М.К.». Мой! Вот он куда закатился! Вот тебе и закатился… Хе-хе, вот тебе и рассосался.
– Оборотистый молодой человек!
– Одессит, не иначе!
– Вставьте ему его паршивый сальник и гоните вон. Больных больше нет?
– Нет.
– Сюртук мне! Ж-живо! Подайте сюртук.
– Ваш подать?
– А то чей же?
– Тут нет никакого сюртука.
– Чепуха! Тут же был.
– Нет!.. Неужели?..
– Черт возьми, какой неудачный день! Опять сызнова всех больных пороть придется. Скорее, пока не рассосался! Где фельдшерица?
– Нет ее…
– Только что была тут!
– Не зашили ли давеча ее в одессита?!
– Неужели рассосалась?..
– Ну и денек!..
Семь часов вечера
Иногда мы, большие взрослые люди, бородатые, усатые, суровые, с печатью важности на лице, вдруг ни с того ни с сего становимся жалкими, беспомощными, готовыми расплакаться оттого, что мама уехала в гости, а нянька ушла со двора, оставив нас в одиночестве в большой полутемной комнате.
Жалко нам себя, тоскливо до слез, и кажется нам, что мы одиноки и заброшены в этом странно молчащем мире, ограниченном четырьмя сумрачными стенами.
Почему-то это бывает в сумерки праздничного дня, когда все домашние разбредаются в гости или на прогулку, а вы остались один и долго сидите так, без всякого дела. Забившись в темный угол комнаты и остановив пристальный взгляд на двух светло-серых четырехугольниках окон, сидите вы с застывшими, как холодная лава, мыслями – тихий, покорный и бесконечно одинокий.
Заметьте: в это время непременно где-то этажом выше робкие женские руки трогают клавиши рояля, и вы вливаете свою застывшую грусть в эти неуверенные звуки, и эти неуверенные звуки крепко сплетаются с вашей грустью. Мелодия почти не слышна. До вас доносится только отчетливый аккомпанемент, и от этого одиночество еще больше. Оно, впрочем, от всего больше – и оттого, что улица за серыми окнами дремлет, молчаливая, и оттого, что улица вдруг оглашается недоступной вашему сердцу речью двух неведомых вам пешеходов, отчетливо стучащих четырьмя ногами и двумя палками по заснувшим тротуарным плитам.
– …А что же Спирька на это сказал?
– Вот еще, стану я считаться с мнением Спирьки, этого дурака, который…
И снова вы застываете, одинокий, так и не узнав, что сказал Спирька и почему с мнением Спирьки не следует считаться. И никогда вы ничего больше не узнаете о Спирьке… Кто он? Чиновник, клубный шулер или просто веснушчатый краснорукий гимназист выпускного класса?
Никому до вас нет дела. Интересы пешеходов поглощены Спирькой, все домашние ушли, а любимая женщина, наверное, забыла и думать о вас.
Сидите вы, согнувшись калачиком в углу дивана, сбоку или сверху у квартирантов робкие руки отбивают мерный, хватающий за сердце своей определенностью такт, а где-то внизу проходит еще одна пара, и оставляет в ваших мыслях она расплывающийся след, как от брошенного в мертвую воду камня.
– Нет, этого никогда не будет, Анисим Иваныч…
– Почему же не будет, Катенька? Очень даже обидно это от вас слышать…
– Если бы я еще не знала, что вас…
И прошли.
Роман, драма, фарс проплыл мимо вас, а вы в стороне, вы никому не нужны, о вас все забыли… Жизнь идет стороной, вы почти как в могиле.
Конечно, можно встать, встряхнуться, надеть пальто, пойти к приятелю, вытащить его и побродить по улицам, оставляя, в свою очередь, в чужих открытых окнах обрывки волнующих вас слов:
– Ты слишком мрачно глядишь на вещи.
– Это я-то?! Ну знаешь ли… Ведь она его не любит, ее просто забавляет то, что…
Конечно, можно самому превратиться в такого пешехода, вырваться из оцепенелых лап тихой печали и одиночества, но не хочется пошевелить рукой, не то что сдвинуться с места.
И сидишь, сидишь, а сердце обливается жалостью к самому себе.
– Забыли!.. Оставили!.. Никому нет до меня дела.
Я ли один переживаю это, или бывает такое же настроение у банкиров, железнодорожных бухгалтеров, цирковых артистов и магазинных продавщиц, оставшихся по случаю праздничных сумерек дома?
О чем же вам-то грустить, далекие неизвестные товарищи по временному одиночеству? Или никакой тут причины и не нужно, а все дело в сумерках, звуках рояля и голосах пешеходов под окнами?
Вот и сегодня: сижу я в сладком оцепенении печали и жалости к самому себе, и рояль рокочет басовыми нотами у верхних квартирантов, и неизвестные мне люди за окном переговариваются о далеких мне делах и интересах…
Все бросили меня, бедного, никому я не нужен, всеми забыт… Плакать хочется.
Даже горничная ушла куда-то. Наверное, подумала: брошу-ка я своего барина; на что он мне, у меня есть свои интересы, а мне до барина нет никакого дела. Пусть себе сидит на диване, как сыч.
Боже ж ты мой, как тоскливо, как обидно!
В передней звонок.
О счастье! Неужели обо мне кто-нибудь вспомнил? Неужели я еще не старая кляча, всеми позабытая и оставленная?
Незнакомая барыня в лиловой шляпке входит в мой кабинет, садится на стул, долго осматривает меня при свете зажженных мною ламп.
– Вот вы какой! – говорит она, внимательно меня оглядывая. – Как странно: читаю вас несколько лет, а вижу в первый раз.
Бодрое настроение возвращается ко мне (я не забыт!).
– Читаете несколько лет, а видите в первый раз? Печально, если бы было наоборот, – усмехаюсь я.
– Вы и в жизни такой же веселый, как в ваших рассказах?
– А разве мои рассказы веселые?
– Помилуйте! Иногда, читая их, просто как сумасшедшая смеешься.
– Вот не думал. Когда я пишу свои рассказы, я не подозреваю, что они могут рассмешить.