Звали его Филимон Бузыкин – бывший оптовый торговец бычьими шкурами и солеными кишками.

Именовал он себя «ходоком насчет женского пола», но в какие места ходил Филимон Бузыкин за этим священным делом, я не рискнул бы указать печатно.

– Писатель! – заревел он наподобие одного из его быков во время операции сдирания шкуры. – Вот здорово! И вы туточки?! Ну как насчет женского пола?

– Подите к черту, – посоветовал я.

– Нет, серьезно. Вот, знаете, где нашему брату – лафа! Такие, брат, бабеночки, и все русские, и все русские! Княгиня – пожалуйста! Баронесса – пожалуйста!

И, согнувшись в виде буквы «Г», он оглушительно захохотал.

Своим хохотом он занял весь тротуар, потому что тротуары здесь очень узенькие, а буква «Г» вовсе не такая буква, чтобы дать кому-нибудь проход своей верхней перекладиной.

Проходивший англичанин наткнулся на эту живую преграду, постоял, крякнул, смел стеком смешливого Филимона на мостовую и – длинный, прямой, холодный, как палка, – проследовал дальше.

Я разогнул Филимона и попросил его держать себя тише и прямее.

– Ой-же-ж, не могу, до чего тут хорошие бабенки в ресторанчиках!

– Осел вы, – строго сказал я. – Из-за того, что приличные женщины, по нужде, пошли служить в ресторан, вовсе не надо взвизгивать и икать на всю Перу.

– Приличные?! Ой, вы ж меня уморите. Да любая из них даст вам поцелуйчик! Я одну поцеловал – она так разнежилась: «Ах ты, говорит, стюпидик мой, со, говорит, ты мое!» [21] – так и режет по-французски.

– Филимон, ты глуп, – нетерпеливо сказал я.

– Я глуп? А хотите, вот сейчас пойдем в эту кабачару – тут есть прехорошенькая. Если не сорву поцелуйчика – я вас угощаю «Моэт-Шандоном», сорву – вы меня.

Это был редкий случай, когда честь женщины колебалась на горлышке шампанской бутылки.

Филимон втащил меня в ресторан, плюхнулся за столик и, вертя корявым пальцем, подозвал к себе пышную золотоволосую блондинку в традиционном передничке.

– Маруся! Подь-ка сюды.

– Я не Маруся, – спокойно возразила дама, глядя холодными застывшими глазами поверх головы Филимона Бузыкина.

– А кто же вы? – спросил Филимон, разглядывая ее с тупой раздумчивостью.

– Я – баронесса Тизенгаузен. Меня зовут Елена Павловна.

– А! Очень приятно. Каково прыгается? Присели бы, а?..

– Не могу, простите. Должна принять заказ на другом столе.

Филимон толкнул меня в бок и обратился к даме чертовски фривольным тоном:

– О, сетт аффре! [22] В таком случае я должен вам сказать два слова по секрету.

Он вскочил, взял растерявшуюся от его бурного натиска даму за локоть и отвел за дверь пустого кабинетика.

Первое мгновение там была мертвая тишина, но потом разразился звук, очевидно, поцелуя, потому что расторопный Филимон ручался мне в этом.

Однако никогда в жизни не приходилось мне слышать более отчетливого поцелуя. За дверью будто сговорились дать мне ясно понять, что пропала моя бутылочка «Кордон-Вэр’а».

Я вздохнул, печалясь не столько о бутылке, сколько о баронессе…

Дверь отворилась. Мимо меня быстро прошла баронесса и скрылась в буфетной. За ней вышел Филимон, по своему обыкновению, цепляясь носком одной ноги за каблук другой.

– Слышали? – спросил он с вялым торжеством в голосе.

– Да. Звук отчетливый. Позвольте, Филимон! Ведь она поцеловала только один раз?

– Один, – с досадой огрызнулся он. – Не сто же. Я больше и не хотел.

– В щеку поцеловала?

– Да, этого… в щечку.

– Странно: один поцелуй, а на щеке пять красных следов.

– Губы накрашены, – угрюмо пробормотал Филимон, глядя в угол.

– Нет… Вы видите, краска все бледнеет и бледнеет… Вот уже и сошла. Нет, это не губная помада, Филимон! В чем же дело, Филимон?

– Отстаньте.

– Позвольте… Пора же суммировать все происшедшее… Что случилось? Человек решил за дверью сорвать у дамы поцелуй. Сказано – сделано. Я услышал за дверью звук. Но звук был один, очень отчетливый звук, а следов на щеке пять. Как же это понять, Филимон, а?..

– А может, у нее рука накрашена, – сказал Филимон, но тут же спохватился, вспыхнул и повесил голову. – Скверная бабенка, – со вздохом сказал он. – Невоспитанная.

– Ну что вы! Я ее немного знаю по Петербургу. Она окончила Смольный институт.

– И чему их там в этом институтишке учат? – сердито буркнул Филимон и, постучав согнутым пальцем по столу, гаркнул: – Эй, гарсон, унь бутыль кордону веру и апре кельк-шоз юнь жареный миндаль. Плю вить поворачивайся! [23]

Я налил первый бокал и, не чокаясь с Филимоном, тихо в одиночестве выпил. Выпил за скорбный, покрытый кровью, слезами и грязью, неприветливый путь нынешней русской женщины.

Иди, женщина русская, бреди по колена в грязи. Дойдешь же ты, наконец, или до лучшего будущего, или… до могилы…

Там отдохнешь от жизни.

У меня на глазах стояли слезы.

Надо отдать Филимону справедливость: рассчитывался он за шампанское тоже со слезами на глазах.

Русское искусство

– Вы?

– Я.

– Глазам своим не верю!

– Таким хорошеньким глазкам не верить – это преступление.

Отпустить подобный комплимент днем на Пере, когда сотни летящего мимо народа не раз толкают вас в бока и в спину, для этого нужно быть очень светским, чрезвычайно элегантным человеком.

Таков я и есть.

Обладательница прекрасных глаз, известная петербургская драматическая актриса, стояла передо мной, и на ее живом лукавом лице в одну минуту сменялось десять выражений.

– Слушайте, Простодушный! Очень хочется вас видеть. Ведь вы – мой старый милый Петербург. Приходите чайку попить.

– А где вы живете?

Во всяком другом городе этот простой вопрос вызвал бы такой же простой ответ: улица такая-то, дом номер такой-то.

Но не таков городишко – Константинополь!

На лице актрисы появилось выражение небывалой для нее растерянности:

– Где я живу?.. Позвольте… Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк. А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, лучше дайте мне карандашик и бумажку – я вам нарисую.

Отчасти делается понятной густая толпа, толкущаяся на Пере: это все русские стоят друг против друга и по полчаса объясняют свои адреса: не то Шашлы-Башлы, не то Бабаджан-Османлы.

Выручают обыкновенно карандаш и бумажка, причем отправной пункт – Токатлиан: это та печка, от которой всегда танцует ошалевший русский беженец.

Рисуют две параллельные линии – Пера. Потом квадратик – Токатлиан. Потом…

– Вот вам, – говорила актриса, чертя карандашом по бумаге, – эта штучка – Токатлиан. От этой штучки вы идете налево, сворачиваете на эту штучку, потом огибаете эту штучку – и тут второй дом, где я живу. Номер 22. Третий этаж, квартира барона К.

Я благоговейно спрятал в бумажник этот странный документ и откланялся.

На другой день вечером, когда я собирался в гости к актрисе, зашел знакомый.

– Куда вы?

– Куда? От Токатлиана прямо, потом свернуть в одну штучку, потом в другую. Квартира барона К.

– Знаю. Хороший дом. Что ж это вы, дорогой мой, идете в такое историческое место – и в пиджаке.

– Не фрак же надевать!

– А почему бы и нет. Вечером в гостях фрак – самое разлюбезное дело. Все-таки это ведь заграница!

– Фрак так фрак, – согласился я. – Я человек сговорчивый.

Оделся и, сверкая туго накрахмаленным пластроном фрачной сорочки, отправился на Перу – танцевать от излюбленной русской печки.

Если в Константинополе вам известны улица и номер дома, это только половина дела. Другая половина – найти номер дома. Это трудно, потому что 7-й номер помещается между 29-м и 14-м, а 15-й скромно заткнулся между 127-б и 19-а.

Вероятно, это происходит потому, что туркам наши арабские цифры неизвестны. Дело происходило так: решив перенумеровать дома по-арабски, муниципалитет наделал несколько тысяч дощечек с разными цифрами и свалил их в кучу на главной площади. А потом каждый домовладелец подходил и выбирал тот номер, закорючки и загогулины которого приходились ему больше по душе.